Во возвращении из Петербурга захотелось поделиться тем образом города, который сложился у меня. Я еще напишу пост в общем, а сейчас хотелось бы отметить, какое влияние оказало на него мое любимое произведение в частности. Давно хотелось заморочиться, выписать цитаты, адреса, все, что есть в этой книге, касательно этой темы. И вот, что получилось! (Не помешанным на этом, а так же людям, с медленным интернетом может быть не интересно)
«Лето 1928 года. Я вижу себя с узелком в руках на улицах Ленинграда. <…> Мы с Петей живем у Семы Гинзбурга, слесаря с «Электросилы», бывшего ученика нашей школы. <…> Мы бродим по широкому, просторному городу, по набережным вдоль просторной Невы, и Петя, который чувствует себя в Ленинграде, как дома, рассказывает мне о Медном всаднике, а я думаю: «Примут или не примут?»
И вот наконец – решительный день! Я стою перед Аэромузеем: здесь мы держали испытания. Это огромный дом со львами на проспекте Рошаля. Петя говорил, что эти львы описаны в «Медном всаднике» и будто на них спасался от наводнения Евгений, – до сих пор не знаю, правда это или нет. Мне не до Пушкина. Львы смотрят на меня с таким видом, как будто они сейчас начнут спрашивать: кто я, где родился и верно ли, что мне девятнадцать лет?<…>
Мы приходим на лекции прямо с завода – Сема Гинзбург устроил меня подручным слесаря на «Электросилу».»
Про львов — правда! Вот этот дом. И статья про него
Тогда, на площади Петровой,
Где дом в углу вознесся новый,
Где над возвышенным крыльцом
С подъятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые,
На звере мраморном верхом,
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений. Он страшился, бедный,
Не за себя. Он не слыхал,
Как подымался жадный вал,
Ему подошвы подмывая,
Как дождь ему в лицо хлестал,
Как ветер, буйно завывая,
С него и шляпу вдруг сорвал.
«О чем только не передумала, чего только не вообразила я в это утро 10 мая 1936 года, подъезжая к Ленинграду, где на другой день должна была встретиться с Саней! Вагон дребезжал и скрипел, должно быть попался старый, но я прекрасно, спокойно спала всю ночь, а проснувшись, стала мечтать и мечтать. <…> Тогда «стрела» приходила в Ленинград в 10.20, и соседи давно уже курили в коридоре, должно быть, ждали, когда я оденусь и выйду, а я все лежала. Я точно боялась, что долго теперь ко мне не вернется это чудное, детское состояние души. <…>
В одном из писем Саша подробно рассказывала и даже рисовала, как с вокзала проехать к ним, на проспект Карла Либкнехта, где они жили. Но я все перепутала и, выйдя на Невский, спросила у какого–то вежливого ленинградца в пенсне:
– Скажите, пожалуйста, как пройти на Невский проспект?
Это был позор, о котором я даже никому не сказала.
Потом меня зажали в трамвае, и единственное, что я успела заметить, это что в сравнении с Москвой улицы были пустоваты. Пустовата была и та, по которой, сойдя с трамвая, я тащилась с моим чемоданом. А вот и номер 79. «Фотограф–художник Беренштейн».
Здесь.
Я стояла на площадке третьего этажа, потирая пальцы, онемевшие от проклятого чемодана, когда внизу хлопнула дверь и длинный человек в макинтоше, с кепкой в руке промчался мимо меня, прыгая через ступеньку.»
Проспектом Карла Либкнехта с 1918 по 1944 год назывался Большой проспект Петроградской стороны. Карл Ли́бкнехт — деятель германского и международного рабочего движения, один из основателей (1918) Коммунистической партии Германии. Дом 79 там есть, интересно, тот или нет?
«…Я помню по числам все наши встречи с Саней, не только встречи, но и письма. В садике на Триумфальной мы встретились 2 апреля, а у Большого театра 13 июня. Этот вечер, памятный на всю жизнь, – когда он позвонил, вернувшись из Арктического института, и я поехала к нему – было 21 мая.
Мы знакомы с детских лет, и мне казалось, что я уже так хорошо знаю его, как он и сам, кажется, себя не знает. Но таким как в этот вечер, я прежде его не видала. Когда мы ужинали, я ему даже сказала об этом.
Он был в Ленинграде, прекрасном огромном городе, который он любил еще со времени летной школы, – в Ленинграде после тишины Заполярья! Все шло все удавалось.
И как видны были в его лице, во всех движениях, даже в том, как он ел, это счастье, эта удача! У него блестели глаза, он держался прямо и вместе с тем свободно. Если б я не была влюблена в него всю жизнь, так уж в этот вечер непременно бы влюбилась.
Мы что–то ели без конца, а потом пошли гулять, потому что я сказала, что еще не успела посмотреть Ленинград, и Саня загорелся и сказал, что он хочет сам «показать мне, что это за город».
Был третий час, и это был самый темный час ночи, но когда мы вышли из «Астории», было так светло, что я нарочно остановилась на улице Гоголя и стала читать газету.
Белая ночь! Но Саня сказал, что его не удивить белыми ночами и что в Ленинграде они хороши только тем, что не продолжаются по полгода.
Мы прошли под аркой Главного штаба, и великолепная пустынная площадь вдруг открылась перед нами – не очень большая, но просторная и какая–то сдержанная, не похожая на открытые площади Москвы. Очень обидно, но я не знала, что это за площадь, и Сане пришлось прочесть мне краткий урок русской истории с упоминанием 7 ноября 1917 года.
Потом мы пошли по улице Халтурина – я прочитала название под домовым фонарем – и долго стояли перед колоссами, поддерживающими на плечах высокий подъезд Эрмитажа. Не знаю, как Саня, а я смотрела на них с нежным чувством, точно они были живые, – им было так тяжело, и все–таки они были прекрасны.
Потом мы вышли на набережную, – вот где была эта белая ночь, – ни день, ни ночь, ни утро, ни вечер. Над зданиями Военно–медицинской академии небо было темно–синее, светло–синее, желтое, оранжевое, – кажется, всех цветов, какие только есть на свете! Где–то там было солнце. А над Петропавловской крепостью все было совершенно другим, туманно–серым, настолько другим, что нельзя было поверить, что это одно и то же небо. И мы сперва долго смотрели на крепость и на ее небо, а потом вдруг поворачивались к Военно–медицинской академии и к ее небу, и это был как будто мгновенный переезд из одной страны в другую – из неподвижной и серой в прекрасную, живую, с быстро меняющимися цветами.
Стало холодно, я была легко одета, и мы вдвоем завернулись в Санин плащ и долго сидели обнявшись и молчали.
Мы сидели на полукруглой гранитной скамейке, у самого спуска в Неву, и где–то внизу волна чуть слышно ударялась о каменный берег. <…>
Не помню, где мы еще бродили в эту ночь, только помню, что никак не могли уйти от Невы. Мечеть с голубым куполом и двумя минаретами повыше и пониже все время была где–то перед нами, и мы все время шли к ней, а она уходила от нас, как виденье.
Уже дворники подметали улицы и большой желтый круг солнца стоял довольно высоко над Выборгской стороной, и как нам ни жалко было расставаться с этой ночью, а она уходила, – когда Саня вдруг решил, что нужно немедленно позвонить Пете. <…>
У мечети – мы все–таки дошли до мечети – Саня окликнул такси, и нам вдруг показалось так удобно в такси, что Саня стал уговаривать меня поехать еще на острова, а уж потом к Пете. Но ему предстоял трудный день, я хотела, чтобы сперва он заехал к себе и уснул хоть ненадолго…
И мы вернулись к нему в «Асторию» и стали варить кофе. Саня всегда возил с собой кофейник и спиртовку – он на Севере пристрастился к кофе.
– А страшно, что так хорошо, правда? – сказал он и обнял меня. – У тебя сердце так бьется! И у меня – посмотри.
Он взял мою руку и приложил к сердцу.
– Мы очень волнуемся, это смешно, правда?
Он говорил что–то, не слыша себя, и голос его вдруг стал совсем другой от волнения…»
Современный Арктический институт находится на улице Беринга, но в те годы ее не было. Зато «Астория» на том же самом месте, Большая Морская ул. 39 или, как тогда называлась, улица Гоголя. Читать газету 21 мая в три часа ночи? Если очень постараться, то наверно можно. А вообще пик Белых ночей — конец июня (20-21). Улица Халтурина (в честь народовольца С. Н. Халтурина, организовавшего в 1880 году взрыв в Зимнем дворце) — Миллионная улица. Ну, и конечно, «атланты держат небо на каменных руках». Про небо... Полагаю, стоять надо где-то здесь. Мечеть скорее всего та, что находится возле Петропавловской крепости, на углу Кронверкского проспекта и Конного переулка.
А вот это написано точно про меня:
«…Основная экспедиция запоздала со снаряжением, а наше снаряжение было готово и даже отправлено багажом в Архангельск, и у меня вдруг оказалось несколько свободных дней. У меня – потому что Саня все равно с утра до вечера пропадал в Арктическом институте. И вот в эти свободные два–три дня я решила хоть немного познакомиться с Ленинградом.
Глядя, как мальчишки лазают по пьедесталу Медного Всадника и садятся верхом на змея, я думала о том, что, если бы я родилась в Ленинграде, у меня было бы совсем другое детство – морское, балтийское. Именно здесь я должна была некогда прочитать «Столетие открытий».
Я была в квартире Пушкина, в голландском домике Петра, в Летнем саду.
На Неве стояли корабли, и однажды я видела, как матросы сходили на берег у Сената. Сигнальщик, стоя на парапете, передавал что–то флажками; оттуда, с корабля, чрез сиянье воздуха, солнца, Невы ему отвечали флажками; и все это было так празднично, так просторно, что у меня даже слезы подступили к глазам.
Впрочем, мне часто хотелось плакать в Ленинграде – горе и радость как–то перепутались в сердце, и я бродила по этому чудному просторному городу растерянная, очарованная, стараясь не думать о том, что скоро кончатся эти счастливые и печальные ленинградские дни.»
« Если бы можно было остановить время, я бы сделала это в ту минуту, когда, бросившись в город и уже не найдя Саню, я зачем–то слезла с трамвая на Невском и остановилась перед первой сводкой главного командования, вывешенной в огромном окне «Гастронома». Стоя перед самым окном, я прочитала сводку, потом обернулась, увидела серьезные, взволнованные лица, и странное чувство вдруг охватило меня: это чтение происходило уже в какой–то новой, неизвестной жизни. В неизвестной, загадочной жизни был этот вечер, первый теплый вечер за лето, и эти бледные, шагающие по тротуару тени, и то, что солнце еще не зашло, а над Адмиралтейством уже стояла луна. Первые в этой жизни слова были написаны жирными буквами во всю ширину окна, все новые и новые люди подходили и читали их, и ничего нельзя было изменить, как бы страстно этого ни хотелось.»
«Петина часть стояла на Университетской набережной. Сразу же после отъезда детей он записался в народное ополчение. В свободное время я забегала к нему, мы сидели на бревнах, сваленных у парапета, или прохаживались от Филологического института до Сфинксов. Другие памятники были уже сняты или завалены мешками с песком, а Сфинксы почему–то еще лежали, как прежде, в далекие мирные времена, до 22 июня 1941 года. Бесстрастно уставясь на всю эту скучную человеческую возню, лежали они на берегу Невы, и у них были широко открытые глаза и высокомерные лапы. У Пети становилось доброе, хитрое лицо, когда он смотрел на Сфинксов.
– Сделать такую лапу и умереть, – как–то сказал он мне и стал длинно, интересно рассказывать, почему это гениальная лапа.»
Вы, конечно же, поняли, что имеется ввиду Академия художеств и сфинксы перед ней.
«Мое дежурство кончалось только в полдень, но я отпросилась. Варя Трофимова заменила меня, и еще не было десяти часов, как я уже была у Филологического института. Знакомый боец из Петиного батальона мелькнул в окне, я окликнула его.
– Сковородникова? Сейчас сообразим…
Петя торопливо вышел из ворот, мы поздоровались и пошли по набережной, к Сфинксам. <…> Мы дошли до Сфинксов и, как всегда, остановились у того места, где почему–то был снят парапет и кусок сломанных перил болтался на талях. Вздохнув, Петя уставился на Сфинксов – прощался? Длинный, подняв голову, стоял он, и что–то орлиное было в этом худом профиле с гордо прикрытыми, рассеянными глазами. «Плевал он на эту смерть», как рассказывал мне потом, через много дней, командир его батальона. Как ни странно, но именно в этот день, прощаясь с Петей у Сфинксов, я почувствовала эту гордость, это презрение. <…>
Я проводила его до института и пешком пошла на Петроградскую, хотя чувствовала усталость после бессонной ночи.
Жарко было, свежий асфальт у Ростральных колонн плавился и оседал под ногами. Легкий запах смолы доносился от барок, стоявших за Биржевым мостом, и Нева, великолепная, просторная, не шла, а шествовала, раскинувшись на две такие же великолепные, просторные Невы, именно там, где это было прекрасно. И странно, дико было подумать о том, что в какой–нибудь сотне километров отсюда немецкие солдаты, обливаясь потом, со звериной энергией рвутся к этим зданиям, к этому праздничному летнему сиянию Невы, к этому новому, молодому скверу между Биржевым и Дворцовым мостами.
Но пока еще тихо, спокойно было вокруг, в сквере играли дети, и старый сторож с металлическим прутиком в руке шел по дорожке, останавливаясь время от времени, чтобы наколоть на прутик бумажку.»
« Кажется, никогда еще на Невском не было так много народу. Беспокойно оглядываясь на усталых, запыленных детей, женщины везли на садовых тележках узлы, сундуки, корыта… Не городские, загорелые старики, сгорбясь, шагали по тротуарам навстречу движению. Это были колпинцы, детскосельцы… Пригороды входили в город!
Добрых два часа мы добирались до Московского вокзала. Я не позволила доктору тащить через площадь его мешок, потащила сама и остановилась на углу Старо–Невского, чтобы взяться удобнее. Иван Иваныч прошел вперед. Широкий подъезд был совершенно пуст – это показалось мне странным.
«Наверно, теперь садятся с Лиговки», – подумала я.
Удивительно, как запомнилась мне эта минута: площадь Восстания, залитая солнцем, длинный доктор в морской шинели, поднимающийся по ступеням, тень, которая сломилась на ступенях, поднималась за ним, тревожная пустота у главного входа…
Дверь была закрыта. Доктор постучал. Полная женщина в железнодорожной фуражке выглянула и сказала ему не знаю что, два слова. Он постоял, потом медленно вернулся ко мне. У него было строгое лицо.
– Ну–ка, давайте сюда мешок, Катя, – сказал он, – и – айда домой. Последняя дорога перерезана. Поезда больше не ходят…»
«Бомбы рвались очень близко, ни одного целого стекла не осталось в эту ночь на проспекте Максима Горького, на улицах было светло и страшно от зарева, от розово–красного снега, а этот грустный человек сидел и бормотал молитвы, а потом преспокойно уснул; войдя в комнату с рассветом, я нашла его мирно спящим подле покойницы, с молитвенником под головой. <…>
До еврейского кладбища было далеко, не добраться, и Розалия Наумовна решила похоронить сестру на Смоленском. За шестьсот граммов хлеба грустный еврей, читавший над Бертой молитвы, согласился придти на православное кладбище, чтобы проводить свою «клиентку», как он сказал, согласно обряду.
Я плохо помню эти проводы, продолжавшиеся весь день – от самого раннего утра до сумерек, подступивших по декабрьскому рано. Как будто старая немая кинолента шла передо мной, и сонное сознание то следовало за ней, то оступалось в снег, заваливший Васильевский остров.»
Проспект Максима Горького — Кронверкский проспект. Еврейское кладбище находится на проспекте Александровской Фермы, что, безусловно, очень далеко, если идти пешком.
«Я лечу над Ладожским озером, по которому через несколько дней пройдут первые машины с ленинградцами на «Большую Землю», с хлебом и мукой – в Ленинград. Вехи стоят здесь и там, намечая «дорогу жизни», люди работают по самое сердце в снегу.
Я лечу над картой великой войны, и уже не маленький сердитый летчик в меховых сапогах, а само Время сидит за штурвалом моего самолета.»
«Она живет в городе, окруженном с юга и с севера, с запада и с востока, в городе, где мы решили устроить свой дом, если это когда–нибудь станет возможно. Бомбят и обстреливают этот город и делают все, что только в силах, чтобы голодной смертью умерли его жители, которые не желают сдаваться. Льют тяжелые пушки и тащат их за тысячи километров. Из самой Германии везут бетон и заливают им стенки траншей и дотов. Каждую ночь освещают ракетами небо над Невой, чтобы не проскочила по темной воде баржа с мукой или хлебом. Трудятся ожесточенно, свирепо – все для того, чтобы умерла моя Катя.»
«…На случайной машине, приехавшей в Бернгардовку за матрицами «Правды», я добрался до Литейного проспекта. Оттуда нужно было идти пешком или ждать трамвая; единственный трамвай ходил на Петроградскую – тройка. Но ленинградцы, расположившиеся на остановке, как дома, сказали, что ждать придется, возможно, около часа. Майор, которому тоже нужно было на Петроградскую, удерживал меня, тем более что у меня был тяжелый заплечный мешок – я привез для Кати продукты. Но разве мог я ждать, если должен был уже двадцать раз переводить дыхание при одной мысли, что мы с Катей, наконец, в одном городе, что, может быть, она в эту минуту… не знаю что – ждет меня, больна, умирает.
Не помня себя, пролетел я по аллее вдоль Летнего сада. Все я видел, все понимал: и огороды на Марсовом поле, среди которых стояли замаскированные зенитные батареи; и то, что никогда еще не бывало такой необыкновенной пышной зелени в Ленинграде; и то, что город был так прекрасно убран, – перед отъездом я читал в газетах о том, как триста тысяч ленинградцев весной 1942 года вышли на улицы и убрали свой город. Но все, что я видел, оборачивалось ко мне одной стороной: где Катя, найду ли я Катю? Мне казалось, что нет, не найду – если почти во всех домах были выбиты стекла и дома стояли молчаливые, как бы с печально опущенными глазами. Не найду – раз на каждой стене были впадины и разрушения от артиллерийских снарядов. Найду – раз даже у памятника Суворову на площади были засеяны морковка и свекла и молодые ростки стояли так твердо, как будто для них нельзя было и придумать лучших природных условий. Я вышел к Неве, невольно нашел глазами адмиралтейский шпиль, – и не знаю, как передать, но это было Катино – то, что он потускнел, как на старой гравюре. Мы не простились, когда началась война, но другое прощание, перед Испанией, так живо вспомнилось мне, что я почти физически увидел ее в темной передней у Беренштейнов, среди старых шуб и пальто. Что нужно сделать, чтобы все стало так, как тогда? Чтобы я снова обнял ее? Чтобы она спросила: «Саня, это ты? Может быть, это не ты?»
Издалека увидел я дом, в котором жили Беренштейны. Дом стоял на месте и, как ни странно, показался мне еще красивее, чем прежде! Окна были целы, фасад нарядно отсвечивал, точно свежая краска еще блестела на солнце. Но чем ближе я подходил, тем все больше беспокоила меня эта загадочная нарядная неподвижность. Еще десять, пятнадцать, двадцать шагов – и кто–то сильно взял меня за сердце, потом отпустил, и оно забилось, забилось… Дома не было. Фасад был нарисован на больших фанерных листах.»
Это последнее подробное описание города, которое есть в этой книге. А навязчивых идей в моей голове, как известно, много. Так что вспомним 6-серийный фильм.
Тот, который 1955 года вообще снимался целиком в Ленинграде, туда и было перемещено действие. Угадывать места там, вероятно, интереснее, но точно не для меня, потому что мне он категорически не нравится.
Ленинград появляется впервые на 18-ой минуте 4 серии.
Юность кончается не в один день – и этот день не отметишь в календаре. Она уходит незаметно – так незаметно, что с нею не успеваешь проститься. Так кончилась и моя юность. После школы я уехал в Ленинград. Там я поступил, как и мечтал, в летную школу. Не нужно, кажется, объяснять, почему я не мог оставаться в Москве. Но не могу сказать, что я не думал о Кате. Тогда я находил, что моя история очень похожа на историю Овода. Так же, как Овод я был оклеветан и любимая девушка отвернулась от него, как от меня.
Под эти кадры и этот монолог у меня всегда сжималось сердце. Легко узнаются: Медный всадник, стрелка Васильевского острова (именно там потом будет Саня будет читать стихотворение «Как мир меняется»), набережная Мойки.
Потом показывают Саню на фоне здания, угадать место тяжело, но потом он начинает идти и становится все понятно — Фонтанка, Аничков мост
Следующий эпизод. Саня идет к сестре на свадьбу. Тут вы уже должны сразу узнать стрелку.
Следующее сложнее.
Львиный пешеходный мост, а потом он заходит в дом 96 по наб. канала Грибоедова, собственно, по фильму там живут Саша с Петей, а в блокаду Катя со старушками.
Уф. Вроде ничего не забыла. Кто дочитал — молодец. Значит я не зря старалась эти 5 часов.... Лучше бы позанималась.... А может и не лучше... И кому лучше?
Офицеры в северной столице
Во возвращении из Петербурга захотелось поделиться тем образом города, который сложился у меня. Я еще напишу пост в общем, а сейчас хотелось бы отметить, какое влияние оказало на него мое любимое произведение в частности. Давно хотелось заморочиться, выписать цитаты, адреса, все, что есть в этой книге, касательно этой темы. И вот, что получилось! (Не помешанным на этом, а так же людям, с медленным интернетом может быть не интересно)